Милка тоже спала неспокойно. Все зажигала свет и смотрела на часы. Прежде она никогда не боялась проспать. Мать будила. Но теперь она сама отвечала за течение времени. Только Сеня Грачик так наморился за этот незадачливый день, что заснул сразу. И ему ничего не снилось.
Днем возле домика, где жили Грачики, взвизгнули тормоза. Мотор фыркнул и смолк. Громко хлопнула, прищелкнув, дверца кабины. Это Тарас Андреевич заехал домой пообедать.
Как всегда, после того как он перехватывал, отец чувствовал себя виноватым перед сыном. Ему хотелось скорее загладить вчерашнее.
Сеня любил отца острой, настороженной и мучительной любовью, в которой восхищение иногда уступало место гнетущей жалости, пугавшей его самого, а сыновняя гордость сменялась порой жаркой обидой за отца. Он старался не вспоминать мать, давно твердо решив про себя, что она была куда хуже отца.
Совсем еще маленьким Сеня уже не мог простить ей, что она так мало радовалась, когда папа наконец вернулся домой, задержавшись еще на полтора года после войны в оккупационных войсках. Сеня снова и снова принимался тогда считать ордена и медали на отцовской гимнастерке, а мать, нисколько не восхищаясь отцовскими наградами, все рылась в его чемодане и прикидывала, подсчитывала, на сколько отец привез разного заграничного добра в подарок ей, и пренебрежительно морщилась. А потом, года через два, мать совсем уехала с тем бритоголовым, что еще во время войны часто бывал у них и приносил маме то материал для платья, то белые булки, то какую-то, как он объяснял, горькую микстуру, которую мама разбавляла водой из графина и пила, морщась. И дарил Сене конфеты, от которых неприятно пахло лекарством. Бритоголовый работал в госпитале «по хозяйственной чести», как выговаривал тогда маленький Сеня, всех очень смеша. Да, она уехала с тем бритоголовым, «по хозяйственной чести», говорили о матери.
Сеня знал — сейчас отец бледный, с заметно припухшими глазами, но все же красивый, пойдет на кухню умываться. Снимет с себя гимнастерку, тряхнет черными, сединой прохваченными кольцами кудрей. И Сеня, держа наготове полотенце, опять залюбуется его легким, смуглым и мускулистым телом. А какое удовольствие ждет Сеню потом, когда после обеда выйдут они во двор, куда заводит на время обеда Тарас Андреевич свой самосвал, и Сене будет позволено вместе с отцом мыть машину у колодца! Как он будет, становясь на цыпочки и повисая всем телом на ручке ворота, вертеть его, вытаскивая из прохладного колодезного сруба тяжелое ведро, и обегать с ним машину, лезть под огромный самосвал в тень, пахнущую маслом, бензином и резиной. Какое неизъяснимое наслаждение тереть, мыть и скоблить, выкручивать веретье, надраивать до блеска металл и с головой влезать в капот мотора, изнутри которого идет еще теплый бензинный дух, и слышать от отца негромкие приказания: «А ну, дай сюда конец! Подержи тут. А теперь вон ту гаечку подверни… Еще!.. Хорош!..» И ходить до бровей измазюканным, и держать в руках тяжелый разводной ключ. Вот это жизнь!..
Так все было и на этот раз. Они работали с отцом на совесть, хотя Милица Геннадиевна, квартирохозяйка, несколько раз выходила на крыльцо и пыталась усовестить их:
— Тарас Андреевич, ну что вы позволяете мальчику так мараться? Вы только посмотрите, на кого он похож, чумичка какой-то!
Отец только посмеивался, пряча от Сени немножко виноватые глаза под густыми, загнутыми вверх ресницами. А Сеня-то хорошо знал, на кого он сейчас похож. На настоящего рабочего человека. На человека, занятого серьезным делом. А на кого вот она сама похожа, дурында?! Как заявляется отец, чтобы пообедать, так обрядится она сразу в длинный халат до самой земли, а талию затянет чуть ли не под мышками и похожа делается — тощая, длинная — на урну, что стоит на углу…
И, не глядя на хозяйку, он продолжал возиться у машины, изредка задавая отцу вопросы по специальности:
— Ну как, папа, бобина у тебя больше не отказывала?
— Нет. Порядок.
— Папа, как ты считаешь, «кадиллак» — это хорошая марка?
— Да, классная машина, легковая.
— А какая, ты считаешь, самая лучшая марка на свете? Английская? «Роллс-ройс»?
— Для нас, шоферов, всякая машина имеет одну марку — «ройсь-копайсь», — отшучивался отец.
И Сеня замирал от удовольствия, хотя уже не раз слышал от отца эту шоферскую шутку. «Ройсь-копайсь»! Эх, если бы позволили, он бы целый день сидел за баранкой, хотя бы машина и с места не трогалась. Сидеть, держать баранку, осторожно касаться ногами педалей, взирать на жизнь через ветровое стекло с усиками «дворников», вдыхать запах кожи на сиденье, масла, бензина что может быть лучше этого!
Потом оба с отцом сполоснулись еще раз у колодца, стряхнули воду с рук. И Сеня во всем подражал отцу: сгибом локтя водил по своим стриженым волосам, как отец отодвигает кудри со лба, и так же свирепо фыркал, сплевывая воду, и крякал. Словом, момент был самый подходящий для задуманного еще вчера разговора. Можно было начинать.
— Слушай, папа, а пап?..
Тарас Андреевич, последний раз обойдя самосвал, уже готов был сесть в кабину и занес ногу на ступеньку. Он посмотрел на сына:
— Ну, что тебе?
— Папа, дай мне семь пятьдесят.
— Это как? Без запроса?
— Ну правда, в аккурат…
— Это куда ж тебе? — спросил отец, водя рукой у себя в кармане.
— Мне галстук-самовяз нужно.
— Носи мой, если нужно.
— Твой в косую линеечку, а сейчас надо в крапочку или полоски поперек.