Артем и Богдан ушли к кукуевцам. Ксана еще переодевалась у себя. А Сеня и Пьер забрались с коленками на диван и занялись разглядыванием семейных фотографий на стене. Снимки хранили память и славу семьи Тулубеев. Тут были старые, словно обкуренные и полусмытые фотографии времен гражданской войны. С одной из них глядел черноусый и бровастый Богдан Анисимович Тулубей в буденновском шлеме с разлапистой красной звездой, со стрелецкими перехватами у отворотов кавалерийской шинели, с кривой казацкой шашкой у пояса. Молодая Галина Петровна стояла у бронепоезда, а над ней из поворотной башни торчало дуло орудия. А вот она же много лет спустя, уже похожая на сегодняшнюю, снята с делегатами партийного съезда на Красной площади в Москве перед Спасской башней.
Многие фотографии пожухли, потускнели, и казалось, что все они сняты в плохую погоду, в сумрачный день. По лица у людей были погожие, глаза смотрели молодо, гордо.
Рядом висели почетные грамоты. Их было много. А сбоку от них разместились плохонькие снимки, хотя и тусклые, но, как видно, более свежие. Они рассказывали о тяжелых, полуголодных, душу выматывающих днях эвакуации за далекий Урал. Там и простудилась в холодном нетопленном цеху, монтируя оборудование, привезенное с юга, Ксанкина мать, Марина Андреевна, и вскоре умерла, оставив на руках у бабушки маленькую дочку. Ксанка, конечно, не помнила матери. Но вот она, Марина Андреевна, красивая, веселая, нарядная, очень смелая, смотрит со стены.
Мальчики оба разом оглянулись. За ними стояла и молча глядела на ту же материнскую фотографию Ксана. Нарядная и такая неожиданно красивая в новом своем платье, что заглядишься, она была сейчас очень похожа на мать, смотревшую со снимка. Только шейка больно уж тоненькая, — так бесприютно и зябко вылезала она из широкого выреза, что у Сени непонятно и тревожно заныло где-то под ложечкой.
Они идут по городу — Артем Незабудный и Богдан Тулубей. Двое состарившихся, бывалых, давно не видевшихся людей. Они идут не спеша, и Артем Иванович по пути нет-нет да и спросит о чем-нибудь. Ведь все в этих старых местах для него ново.
— Шарманщиков чего-то я совсем не вижу. Не ходят боле? Помнишь, «Маруся отравилась» пели? Или «Сухой бы я корочкой питалась»…
— Эка вспомнил. Тут кругом у нас радио. И музыкальная школа для ребят открыта, а ты шарманку завел про старое.
— Еще помню, Богдан, китайцы с товаром всяким ходили, чесучу железным аршином отмеривали. Тоже не заметил что-то…
— Ну, Китай нынешний день другую жизнь себе отмеривает, только уж не на тот аршин.
Потом Незабудный поинтересовался:
— А где же это, я слышал, тут у вас еще новый Дворец шахтера заложили? Это что, где шахтоуправление было, что ли?
— Да, признаться, я и сам толком не знаю. Я ведь тоже, брат, тут долго не был. И сейчас больше все на строительстве.
— А где же ты был?
— Я, брат, с другого конца вернулся. Ты — с запада, а я, пожалуй, с востока… Вернее — с крайнего северо-востока.
— Это чего же тебя туда носило?
— Да не своя воля носила.
— Чего же ты там делал?
— Чего делал? Землю копал, лес валил, а потом уж разрешили по специальности. Плотину строил, воду подводил.
Артем Иванович сперва не понял.
— Ну, — поясняет ему Богдан, — оба мы, в общем, с тобой Галине Петровне анкету марали: сперва ты, а потом я — по другой уж графе. Но об этом вспоминать неохота, мало ли какие промашки да ошибки бывали… После разобрались.
— А в чем же ты ошибся, Богдан?
— Да не я ошибся, это во мне ошиблись. Большого маху со мной дали, Артем. Оговору подлецов поверили. Я тут при оккупации сильно полицаям фашистским насолил. Ну, кто из них уцелел, меня и оклеветали, дело запутали. А время после войны было, сам знаешь, строгое, не сразу и разобрались… Получалось, что изо всего народа на всем свете только одному человеку верить можно. Мы-то в него верили, а он, понимаешь, народу доверия не оказывал. А в народ верить надо, иначе такое получится, что и…
Он отмахивается и глядит в другую сторону, отвернувшись.
— Слушай, Богдан, — осторожно начинает снова Артем, — как же ты после простил все?
— Кто же так вопрос ставит? Кому прощать?
— Ведь я так мыслю, Богдан. Я вот виноват перед народом, но надежду имею все-таки, что простят меня в конце концов. А ведь перед тобой все виноваты, выходит, раз ты безвинно пострадал. Кто тебя со всеми рассудит?
— Плохо ты мыслишь? — резко останавливает его Богдан. — Ерундовина это, брат! Странное твое рассуждение. И в корне неверное, скажу тебе. Что за разговор это? Как так можно рассуждать? Скажи, пожалуйста… Весь народ, мол, передо мной виноват. А я сам что? Я не народ? А кто я? Слава богу, в партии с восемнадцатого года. И заметь, между прочим, восстановлен вчистую, с полным зачетом стажа. Я тебе так скажу… Нет, погоди, я уж все скажу, чтобы нам после не ворошить в низу самом… Ты вот спрашиваешь: простил ли я? А я не поп, чтобы грехи отпускать.
— Ты извини, если что не так сказал… — говорит Артем.
— Да нет, — с досадой прерывает его опять Богдан, — сказал ты так… Подумал неверно. Я не из тех, кто себя этой обидой отравил. Обида у таких все соки живьем в душе выпарила, так и ссохлись. А я по-другому рассуждаю. Я вот для Галины без вести пропадал, числился в таких. Но сам-то о себе по-другому понимал. Я-то для себя знал, где я и кто я. Меня, помнишь, еще в старые годы завалило раз. Четверо суток тогда с самим стариком Шубиным с глазу на глаз оставался, но знал — пробьются ко мне люди. И не слышал их, а верил, что пробьются. Я веры в народ ни минуты не терял.